АННА АНДРЕЕВНА АХМАТОВА
Анна Андреевна, хотя в семье ее считали отцовой дочкой (за высокий рост, осанку, не женский четкий ум), многое унаследовала и от матери: светлые глаза при темных, очень густых волосах и ресницах, непрактичность, а главное, доброту.
Эскиз к портрету молодой матери Анна Ахматова набросала в одной
Из «Северных элегий»:
И женщина с прозрачными глазами
(Такой глубокой синевы, что море
Нельзя не вспомнить, поглядевши в них),
С редчайшим именем и белой ручкой,
И добротой, которую в наследство
Я от нее как будто получила, —
Ненужный дар моей жестокой жизни…
/От царскосельских лип/
Из «Северных элегий»
ВЛАДИМИР ВЛАДИМИРОВИЧ МАЯКОВСКИЙ
«Я»
Несколько слов о моей Маме
У меня есть мама на васильковых обоях.
А я гуляю в пестрых павах,
вихрастые ромашки, шагом меряя, мучу.
Заиграет вечер на гобоях ржавых,
подхожу к окошку,
веря,
что увижу опять
севшую
на дом
тучу.
А у мамы больной
пробегают народа шорохи
от кровати до угла пустого.
Мама знает —
это мысли сумасшедшей ворохи
вылезают из-за крыш завода Шустова.
И когда мой лоб, венчанный шляпой фетровой,
окровавит гаснущая рама,
я скажу,
раздвинув басом ветра вой:
«Мама.
Если станет жалко мне
вазы вашей муки,
сбитой каблуками облачного танца,—
кто же изласкает золотые руки,
вывеской заломленные у витрин Аванцо?..»
Облако в штанах
1
Allo!
Кто говорит?
Мама?
Мама!
Ваш сын прекрасно болен!
Мама!
У него пожар сердца.
Скажите сестрам, Люде и Оле,-
ему уже некуда деться.
Каждое слово,
даже шутка,
которые изрыгает обгорающим ртом он,
выбрасывается, как голая проститутка
из горящего публичного дома.
Люди нюхают —
запахло жареным!
Нагнали каких-то.
Блестящие!
В касках!
Нельзя сапожища!
Скажите пожарным:
на сердце горящее лезут в ласках.
Я сам.
Глаза наслезненные бочками выкачу.
Дайте о ребра опереться.
Выскочу! Выскочу! Выскочу! Выскочу!
Рухнули.
Не выскочишь из сердца!
На лице обгорающем
из трещины губ
обугленный поцелуишко броситься вырос.
Мама!
Петь не могу.
У церковки сердца занимается клирос!
Обгорелые фигурки слов и чисел
из черепа,
как дети из горящего здания.
Так страх
схватиться за небо
высил
горящие руки «Лузитании».
Трясущимся людям
в квартирное тихо
стоглазое зарево рвется с пристани.
Крик последний,-
ты хоть
о том, что горю, в столетия выстони!
Мама и убитый немцами вечер
По черным улицам белые матери
судорожно простерлись, как по гробу глазет.
Вплакались в орущих о побитом неприятеле:
«Ах, закройте, закройте глаза газет!»
Письмо.
Мама, громче!
Дым.
Дым.
Дым еще!
Что вы мямлите, мама, мне?
Видите —
весь воздух вымощен
громыхающим под ядрами камнем!
Ма — а — а — ма!
Сейчас притащили израненный вечер.
Крепился долго,
кургузый,
шершавый,
и вдруг —
надломивши тучные плечи,
расплакался, бедный, на шее Варшавы.
Звезды в платочках из синего ситца
визжали:
«Убит,
дорогой,
дорогой мой!»
И глаз новолуния страшно косится
на мертвый кулак с зажатой обоймой.
Сбежались смотреть литовские села,
как, поцелуем в обрубок вкована,
слезя золотые глаза костелов,
пальцы улиц ломала Ковна.
А вечер кричит,
безногий,
безрукий:
«Неправда,
я еще могу-с —
Хе!
— выбряцав шпоры в горящей мазурке,
выкрутить русый ус!»
Звонок.
Что вы,
мама?
Белая, белая, как на гробе глазет.
«Оставьте!
О нем это,
об убитом, телеграмма.
Ах, закройте,
закройте глаза газет!»
ИВАН АЛЕКСЕЕВИЧ БУНИН
Матери
Я помню спальню и лампадку,
Игрушки, теплую кроватку
И милый, кроткий голос твой:
«Ангел-Хранитель над тобой!»
Бывало, раздевает няня
И полушепотом бранит,
А сладкий сон, глаза туманя,
К её плечу меня клонит.
Ты перекрестишь, поцелуешь,
Напомнишь мне, что Он со мной,
И верой в счастье очаруешь.
Я помню, помню голос твой!
Я помню ночь, тепло кроватки,
Лампадку в сумерки угла
И тени от цепей лампадки.
Не ты ли ангелом была?
Мать
И дни и ночи до утра
В степи бураны бушевали,
И вошки снегом заметали,
И заносили хутора.
Они врывались в мертвый дом —
И стекла в рамах дребезжали,
И снег сухой в старинной зале
Кружился в сумраке ночном.
Но был огонь — не угасая,
Светил в пристройке по ночам,
И мать всю ночь ходила там,
Глаз до рассвета не смыкая.
Она мерцавшую свечу
Старинной книгой заслонила
И, положив дитя к плечу,
Все напевала и ходила…
И ночь тянулась без конца…
Порой, дремотой обвевая,
Шумела тише вьюга злая,
Шуршала снегом у крыльца.
Когда ж буран в порыве диком
Внезапным шквалом налетал,
Казалось ей, что дом дрожал,
Что кто-то слабым, дальним криком
В степи на помощь призывал.
И до утра не раз слезами
Не усталый взор блестел,
И мальчик вздрагивал, глядел
Большими томными глазами…
1893
Из романа «Жизнь Арсеньева»
С матерью связана самая горькая любовь всей моей жизни. Все и все, кого любим мы, есть наша мука, — чего стоит один этот вечный страх потери любимого! А я с младенчества нес великое бремя моей неизменной любви к ней, — к той, которая, давши мне жизнь, поразила мою душу именно мукой, поразила тем более, что, в силу любви, из коей состояла вся ее душа, была она и воплощенной печалью: сколько слез видел я ребенком на её глазах, сколько горестных песен слышал из её уст!
В далёкой родной земле, одинокая, на веки всем миром забытая, да покоится она в мире и да будет во веки благословенно её бесценное имя. Ужели та, чей безглазый череп, чьи серые кости лежат теперь где-то там, в кладбищенской роще захолустного русского города, на дне уже безымянной могилы, ужели это она, которая некогда качала меня на руках? «Пути Мои выше путей ваших и мысли Мои выше мыслей ваших»
АФАНАСИЙ АФАНАСЬЕВИЧ ФЕТ
Мама, глянь-ка из окошка…
Мама! глянь-ка из окошка —
Знать, вчера недаром кошка
Умывала нос:
Грязи нет, весь двор одело,
Посветлело, побелело —
Видно, есть мороз.
Не колючий, светло-синий
По ветвям развешан иней —
Погляди хоть ты!
Словно кто-то тороватый
Свежей, белой, пухлой ватой
Все убрал кусты.
Уж теперь не будет спору:
За салазки, да и в гору
Весело бежать!
Правда, мама? Не откажешь,
А сама, наверно, скажешь:
«Ну, скорей гулять!»
1887 г.
РОБЕРТ ИВАНОВИЧ РОЖДЕСТВЕНСКИЙ
Здравствуй, мама
Здравствуй, мама!
Опять мне снится песня твоя.
Здравствуй, мама!
Светла, как память, нежность твоя.
Этот мир не от солнца такой золотой —
Он наполнен до края твоей добротой.
На земле хороших людей немало,
Сердечных людей немало.
И все-таки лучше всех на земле —
Мама. Моя мама. Здравствуй, мама!
Ты слабеешь -в меня уходят силы твоя.
Ты стареешь -в меня уходят годы твои.
Все равно, несмотря на любые года,
Будешь ты для меня молодой навсегда.
Натрудились на десять жизней руки твои,
Народились под этим небом внуки твои.
Ты опять колыбельную песню поешь
И во внучке своей вдруг себя узнаешь.
На земле хороших людей немало,
Сердечных людей немало.
И все-таки лучше всех на земле —
Мама. Моя мама. Здравствуй, мама!
ОСИП ЭМИЛЬЕВИЧ МАНДЕЛЬШТАМ
Эта ночь непоправима,
А у вас еще светло.
У ворот Ерусалима
Солнце черное взошло.
Солнце желтое страшнее, —
Баю-баюшки-баю, —
В светлом храме иудеи
Хоронили мать мою.
Благодати не имея
И священства лишены,
В светлом храме иудеи
Отпевали прах жены.
И над матерью звенели
Голоса израильтян.
Я проснулся в колыбели —
Черным солнцем осиян.
1916
БОРИС АЛЕКСАНДРОВИЧ САДОВСКОЙ
Земляника
Мама, дай мне земляники.
Над карнизом свист и крики.
Как поет оно,
Как ликует птичье царство!
Мама, выплесни лекарство,
Отвори окно!
Мама, мама, помнишь лето?
В поле волны белоцвета
Будто дым кадил.
Вечер томен; над долиной
В жарком небе взмах орлиный,
Прокружив, застыл.
Помнишь, мама, ветра вздохи,
Соловьев последних охи,
В лунных брызгах сад,
Лунных сов родные клики,
Земляники, земляники
Спелый аромат?
Земляники дай мне, мама.
Что в глаза не смотришь прямо,
Что твой взгляд суров?
Слезы капают в тарелки.
Полно плакать о безделке:
Я совсем здоров.
1911
НИКОЛАЙ АЛЕКСЕЕВИЧ КЛЮЕВ
Падает снег на дорогу —
Белый ромашковый цвет.
Может, дойду понемногу
К окнам, где ласковый свет?
Топчут усталые ноги
Белый ромашковый цвет.
Вижу за окнами прялку,
Песенку мама поет,
С нитью веселой вповалку
Пухлый мурлыкает кот,
Мышку-вдову за мочалку
Замуж сверчок выдает.
Сладко уснуть на лежанке…
Кот — непробудный сосед.
Пусть забубнит впозаранки
Ульем на странника дед,
Сед он, как пень на полянке —
Белый ромашковый цвет.
Только б коснуться покоя,
В сумке огниво и трут,
Яблоней в розовом зное
Щеки мои расцветут
Там, где вплетает левкои
В мамины косы уют.
Жизнь — океан многозвенный
Путнику плещет вослед.
Волгу ли, берег ли Роны —
Все принимает поэт…
Тихо ложится на склоны
Белый ромашковый цвет.
ДМИТРИЙ СЕРГЕЕВИЧ МЕРЕЖКОВСКИЙ
Мать
С еще бессильными крылами
Я видел птенчика во ржи,
Меж голубыми васильками
У непротоптанной межи.
Над ним и надо мной витала,
Боялась мать — не за себя,
И от него не улетала,
Тоскуя, плача и любя.
Пред этим маленьким твореньем
Я понял благость Вышних Сил,
И в сердце, с тихим умиленьем,
Тебя, Любовь, благословил.
Из «Старинных октав»
XXIX
В суровом доме, мрачном, как могила,
Во мне лишь ты, родимая, спасла
Живую душу, и святая сила
Твоей любви от холода и зла,
От гибели ребенка защитила;
Ты ангелом-хранителем была,
Многострадальной нежностью твоею
Мне всё дано, что в жизни я имею.
XXX
Отец сердился, вредным баловством
Считал любовь; бывало, ты украдкой
Меня спешила осенить крестом,
Склонясь в лампадном свете над кроваткой,
И засыпал я безмятежным сном
При шепоте твоей молитвы сладкой,
Но чувствовал сквозь поцелуй любви
Я жалобы безмолвные твои.
XXXI
Однажды, денег взяв Бог весть откуда,
Она тайком осмелилась купить
Игрушку мне, чудесного верблюда;
Отец увидел, стал ее бранить.
Внутри была бисквитов сладких груда:
И жадности не мог я победить, —
За мать страдая, молча, — как убитый, —
Я с горькими слезами ел бисквиты.
XXXII
Когда на службе был отец с утра,
Мать в кабинет за стол меня пускала.
Я помню дел казенных нумера,
Сургуч, портрет старинный генерала,
Из хризолита ручку для пера,
Из камня цвета млечного опала
Коробочку для марок, нож, бювар,
Карандаши и ящик для сигар:
XXXIII
Предметы жадных, робких наслаждений!..
Но как-то раз я рукавом свалил
Чернильницу с головкою оленьей:
Ни жив ни мертв, смотрю, как потопил
(Что мне казалось верхом преступлений)
Зеленое сукно поток чернил.
Вдруг — голоса, шаги отца в передней;
Вот, думаю, пришел мой час последний.
XXXIV
Я убежал, чтоб грозного лица
Не увидать; и начались упреки,
Неумолимый гневный крик отца,
На трату денег вечные намеки,
И оправданья мамы без конца.
Я понимал, что грубы и жестоки
Его слова, и слышал я мольбы,
Усилия беспомощной борьбы…
XXXV
В них — долгих лет покорная усталость —
Хотя бы мог я розог ожидать, —
Лишь простоял в углу за эту шалость:
Спасла меня заступничеством мать.
Я чувствовал мучительную жалость,
Семейных драм не в силах угадать, —
За маму, тихий и покорный с виду,
Я затаил в душе моей обиду.
XXXVI
И с нею вместе я жалел себя:
Под одеялом спрятавшись в кроватке,
Молился я, родная, за тебя,
Твой поцелуй в бреду и лихорадке,
Твое дыханье чувствовал, любя:
Так жгучие те слезы были сладки,
Что, всё прощая, думал об отце
Я с радостной улыбкой на лице.
XXXVII
Он не чины, не ордена, не ленты
Наградою трудов своих считал:
В невидимо растущие проценты,
В незыблемый и вечный капитал,
В святыню денежных бумаг и ренты,
Как в добродетель, веру он питал,
Хотя и не был скуп, но слишком долго
Для денег портил жизнь из чувства долга.
XXXVIII
Чиновник с детства до седых волос,
Житейский ум, суровый и негибкий,
Не думая о счастье, молча нес
Он бремя скучной жизни без улыбки,
Без малодушья ропота и слез,
Не ведая ни страсти, ни ошибки.
И добродетельная жизнь была —
Как в серых мутных окнах — дождь и мгла.
XXXIX
Кругом в семье царила безмятежность:
Детей обилье — Божья благодать, —
Приличная супружеская нежность.
За нас отец готов был жизнь отдать…
Но, вечных мук предвидя неизбежность,
Уже давно им покорилась мать:
В хозяйстве, в кухне, в детской мелочами
Ее он мучил целыми годами.
XL
Без горечи не проходило дня.
Но с мужеством отчаянья, ревниво,
Последний в жизни уголок храня,
То хитростью, то лаской боязливой
Она с отцом боролась за меня.
Он уступал с враждою молчаливой,
Но дружба наша крепла, и вдвоем
Мы жили в тихом уголке своем.
XLI
С ним долгий путь она прошла недаром:
Я помню мамы вечную мигрень,
В лице уже больном, хотя не старом,
Унылую, страдальческую тень…
Я целовал ей руки с детским жаром, —
Духи я помню, — белую сирень…
И пальцы были тонким цветом кожи
На руки девственных Мадонн похожи…
Из «Семейной идиллии»*
МАМА
Она — не модный тип литературной дамы:
«Сонату Крейцера» не может в пять минут
Подробно разобрать и автора на суд
Привлечь, и заключить: «Я здесь не вижу драмы!..»
Не режет в перламутр оправленным ножом
Изящные листы французских книг Лёмерра
И не бранит, гордясь критическим чутьём,
Столь непонятного для русских дам Флобера;
И в светской болтовне, как будто невзначай,
Ни мыслью книжною, ни фразой либеральной
Не думает блеснуть, и, разливая чай,
Не хвалит Paul Bourget** с улыбкою банальной…
В лице глубокая печаль и доброта.
Она застенчива, спокойна и проста,
И, вместо умных книг, лишь предана заботе
О кашле Наточки, о кушанье, дровах,
О шубках для зимы — об этих мелочах,
Что иногда важней серьезных дел. В капоте
Домашнем, стареньком, наружностью своей
Не занимается и хочет некрасивой
И старше лет своих казаться: для детей
Она живёт. Но я считал её ленивой
И опустившейся. Я помню, иногда
Они к ней прибегут: «Пусти нас на качели!»
Но мама много раз клялась, что никогда
Не пустит, а меж тем они достигнут цели.
«Родная, милая!..» и, наконец, она
Уступит, ласками детей побеждена,
Хоть слышать, бедная, не может хладнокровно,
Как подозрительно скрипят гнилые брёвна.
При первой шалости детей она опять
Прибегнуть к строгости решается, горюет,
Что портит девочек, что слишком их балует,
И всё-таки ни в чём не может отказать.
Она казалась мне такой обыкновенной,
Такою слабою… Потом я видел раз
Её в несчастии: я помню, в трудный час,
Почти весёлая, с улыбкой неизменной,
Она была ещё спокойней. В эту ночь
Лежала при смерти её родная дочь.***
Я чувствовал, что смерть подходит к изголовью
Любимой женщины… Со всей моей любовью
Я был беспомощен и жалок, как дитя.
А мать легко, без слёз, как будто бы шутя,
Что нужно, делала и что-то говорила
Простое, нежное… На выраженье глаз,
На кроткое лицо взглянув, — какая сила
У этой женщины, я понял в первый раз.
* Герои поэмы «Семейная идиллия» (1890) — реальные члены семьи З. Н. Гиппиус. Мама — Анастасия Васильевна Гиппиус (урожд. Степанова;1849 — 1903).
** Paul Bourget — Поль Шарль Жозеф Бурже (1852—1935), модный в светских кругах французский писатель.
*** Речь идёт о реальном эпизоде лета 1890 года, когда после тяжёлого приступа врачи поставили Зинаиде Гиппиус диагноз «воспаление мозга».